Ivanax. Мысли маньяка у каменного карьера

Ответить
Аватара пользователя
Книжник
Сообщения: 2356
Зарегистрирован: Пт дек 17, 2021 9:32 pm

Ivanax. Мысли маньяка у каменного карьера

Сообщение Книжник »

Ivanax


Мысли маньяка у каменного карьера

Это третий отрывок из цикла "Мысли маньяка".
Часть написанного, возможно, войдет в новый вариант одного из моих больших текстов. Но когда я его завершу - сказать сейчас невозможно. Поэтому предлагаю пока то, что есть. Смотрится вполне законченно.
Кто герой? Ну, будем для простоты считать, что все тот же мальчик из рассказа "Ветка". Только теперь от первого лица.




Аберрации памяти, они как крысы. Если на них не обращать внимания, они наглеют.
Вспомнился как-то гастроном возле нашего студенческого общежития. Витрины его были странно подсвечены зеленоватыми и фиолетовыми лампами дневного света. Этот свет мне сейчас хочется назвать «дребезжащим». Вспомнились запах копченой рыбы, кафетерий с пирожными, отдававшими дустом, ряды картонных коробок с полуторалитровыми бутылками кока-колы вдоль витрин…
Стоп.
Откуда там кока-кола – в конце 1970-х годов на окраине самого пролетарского советского города?
Да, так это и работает. Настоящее подменяет собой прошлое, незаметно проникая в мир зрительных образов. Приходится за этим следить.
Другой пример. Попался как-то на глаза старый учебник по русскому языку то ли для шестого, то ли для седьмого класса. И там была репродукция с картины:
«Пионеры спасают знамя дружины от фашистских захватчиков».
Суровые пионеры занимались вот чем: один из них заворачивался в знамя на голое тело и прятал это знамя под одеждой. И меня торкнуло: ведь это же я, - какой был тогда! Кому как не мне было знать, каково это - изо дня в день, из года в год следить за каждым своим движением, чтобы никто не увидел невидимое миру знамя дружины, которое я надел в свои двенадцать-тринадцать лет.
Но тринадцатилетний мальчик – существо, в принципе, открытое. Ему особо нечего скрывать.
Например, его совершенно не должно волновать, что кто-то смотрит на него, когда он спит. И что с него может сползти одеяло, и кто-то может увидеть на его теле что-то такое, чего там не должно быть. Тринадцатилетнему мальчику нечего прятать на своем теле.
Но то мальчик. Я же, впервые встав перед зеркалом с пластиковой рапирой в руках, встав на путь греха и измены своему возрасту и своему предназначению, уже был не совсем мальчик. Вместе с регулярным «селфом» в мою жизнь вошла проблема, как скрыть следы. То, что так грело меня, когда я шел в школу – что вот, никто не знает, а у меня точно так же побаливает сзади под школьными брюками, как у самых-самых настоящих-пренастоящих мальчишек, которых дома порют, - могло обернуться катастрофой, если бы кто-то об этом узнал.
Теперь прикинем, реально ли в двенадцать-четырнадцать лет что-то скрыть на своем теле.
Раздевалка на физкультуре. Медосмотр несколько раз в год. Озеро. Бассейн. Но все это, если вдуматься, - ничто, по сравнению с опасностью спалиться дома, когда ты в одних трусах, и с тебя ночью сползло одеяло. И все-таки, я не помню, чтобы тогда именно это сильно волновало меня, хотя своей комнаты я никогда не имел.
Значит, память и здесь приукрашивает. В сто раз осторожнее надо быть, если речь идет о Тематических воспоминаниях. Иначе можно незаметно подменить не только реальность, но и мечты. О чем, например, я грезил во время «селфов», что пытался вообразить себе? Теперь это уже достоверно не восстановить, поскольку есть риск подменить то, о чем я мечтал тогда - тем, что сейчас мне хочется, чтобы я об этом мечтал тогда. Но вот - явное несоответствие. По воспоминаниям, я ходил с исполосованным задом едва ли не чаше, чем те, кого дома регулярно пороли. Но логика подсказывает, что на самом деле крутые «селфы», после которых оставались узнаваемые следы, были достаточно редки.
«Селфы» до следов были редки, но они были. А детство долгое. И вот в чем память меня точно не обманывает: с двенадцати лет скрытность и стремление что-то скрыть на своем теле сделались доминантой моего характера. Штирлицем я стал очень рано. И, конечно, возникали ситуации, когда я мог спалиться. А пару раз чуть не спалился. Да, собственно, и спалился, только этого никто не понял. Вот об этом и хочу рассказать.


* * *


Есть на Урале в горнозаводской зоне старые каменные карьеры – заброшенные, заросшие лесом древние каменоломни, в которых со времен первых пятилеток, а может быть, и еще со времен Демидовых скапливалась дождевая вода. В сущности, это озерца диаметром от нескольких десятков до нескольких сотен метров с очень крутыми скальными берегами.
Но это не озера. Уральские озера, большей частью, ледниковые, и у них почти не бывает обрывистых берегов.
Но в них купаются. Красивые открыточной красотой, глубокие и очень чистые, эти каменные карьеры словно специально созданы для купания.
Все это нам рассказал родственник моего одноклассника и друга, проживавший в шахтерском городке А***. Когда нам было по тринадцать лет, в самом начале каникул мой одноклассник уговорил меня поехать туда в гости. Родственник был самым, что ни на есть, настоящим шахтером: трудился в забое и заработал там силикоз. В здешних шахтах добывали какую-то странную слюду, которая, если поднести к ней спичку, расширялась от тепла в десятки раз, расщепляясь веером прямо в руках: пластинки скручивались, как червячки. Долгие годы никто не знал, что делать с этой слюдой, но сейчас ей, вроде бы, нашли применение на спутниках. И это тоже нам родственник показал. Он был еще и страстным геологом-коллекционером, у него была богатая коллекция минералов. Его собственные дети давно выросли, и он, как я сейчас понимаю, скучал в своем городке, а нашему приезду обрадовался и часами таскал нас по окрестностям. Возвращаясь с очередной прогулки, мы вышли к каменному карьеру.
Родственник с одноклассником всю дорогу болтали, а я как-то больше молчал. Что для меня было нехарактерно. Родственник, наверное, решил, что я по характеру молчалив, или мне скучно. На самом деле, мне было хорошо, спокойно. И я вовсе не был молчаливым. Просто, как мне сейчас кажется, таким и должно быть восприятие мальчиком малознакомого взрослого человека – бессловесным, это нормально. В тринадцать лет меня окружало слишком много слов. Главное ушло в слова. Но там, в окрестностях А*** я как-то даже начал забывать про то, что я не мальчик, что мне не подобает быть мальчиком и надлежит сторониться того, что предписано мальчику. Если то загадочное и необъяснимое, от чего я сбежал в Тему — это болезнь, то, наверное, во время наших прогулок я немного лечился. Как будто кто-то осторожно начинал накладывать гипс на сломанную душу.
Но в тот момент, когда мы вышли к карьеру, я уже не был так безмятежен, а стоял, как бы написал Достоевский, «с опрокинутым лицом». Только лицо мое было опрокинуто лишь перед моим внутренним взором, а со стороны этого никто не замечал. Надеюсь, что не замечал. Лечение внезапно пришлось прервать, а мифический гипс для души, если он действительно существовал, разлетелся вдребезги.
Час назад в нескольких километрах от города мы наткнулись на шахту – там не было террикона, просто башенка. А куда вывозили породу, - не помню. Мы забрались на самый верх. Полюбовались на крутящийся ворот, от которого куда-то вниз, в бесконечность уходили два стальных троса – похожие на те, что в шахте лифта, только в несколько раз толще. И тут родственник-шахтер загорелся идеей прямо завтра взять нас в шахту на целую смену.
Одноклассник был в восторге. И я был не против. Да и кто бы в тринадцать лет был против.
В башенке был телефон. Родственник начал названивать каким-то начальникам. Я ждал. Тем временем, ворот вытянул из глубины металлический ковш с породой и вывалил породу на решетчатый поддон. Потом я узнал, что шахтеры и металлурги называют этот поддон - «грохот». Родственник оторвался от телефона и, очень довольный, что-то произнес. Я по губам разобрал: «завтра идем». Но ничего не услышал, потому что в этот момент к ковшу приблизилось нечто вроде огромного отбойного молотка, чтобы вибрацией отделить от днища налипшие остатки породы.
В закрытом помещении огромным отбойным молотком - по пустому металлическому ковшу.
Нет, это был уже даже не звук. Мои уши никакого грохота просто не услышали. Показалось, что отбойный молоток колотит меня в спину и в основание черепа.
«Ну и ну!» - подумал я. В те годы у меня была одна фобия, довольно постыдная для мальчика, но с Темой не связанная. Я боялся резких и громких звуков. Салют, новогодние хлопушки, гудок электровоза, даже шампанское вызывали испуг, похожий на тот, что любой ребенок испытывает, когда у него берут кровь из пальца. Но я успешно это скрывал. Гордость была сильнее страха.
- Еще с одним начальником надо согласовать, - прокричал нам родственник-шахтер, когда мы, наконец, смогли что-то слышать.
Я вдруг отчетливо понял, что не хочу в шахту. Потому что там наверняка на каждом шагу будут такие резкие звуки, если не хуже. Как-то я не подумал об этом, когда соглашался. Но я лучше бы умер, чем признался в своем страхе, и лихорадочно начал искать какую-то другую причину, объясняющую, почему тринадцатилетний мальчик, которому предписано прыгать от радости от того, что завтра ему спускаться в шахту, не хочет этого делать.
Но истинный масштаб беды я осознал буквально через несколько секунд, когда эти размышления сдвинули какую-то важную заслонку в моей памяти. Как раз накануне по телевизору показали фильм «Антрацит» - про шахтеров. Песенка там еще была суровая такая:

Еще отцы могучи наши.
Еще рубеж не различим,
Но за него шагнув однажды,
Мы превращаемся в мужчин.

Почти ничего больше не отложилось в памяти из этого фильма. Только сцена, которая мне и вспомнилась в тот момент: белозубые чумазые шахтеры после смены моются в общем душе. Без перегородок. Голые.
Голые?!
В тот момент я понял, что слова «ноги подкосились» - вовсе не метафора. Они действительно резко ослабели, как будто меня по макушке ударили очень большим, очень мягким и очень тяжелым молотком.
Дело в том, что я как раз за пару дней до поездки устроил себе «селф» своей верной пластиковой рапирой и не на шутку раздухарился. Кажется, именно в тот раз я открыл, что удар по левой ягодице получается сильнее, если подставлять левую руку (накрутив на нее полотенце), потому что рапира гибкая, и ее кончик, наткнувшись на препятствие, дополнительно ускоряется и бьет внахлест. Еще подумал тогда, что Цыганок в «Детстве» Горького, пожалуй, не очень спас Алешу Пешкова, подставляя свою руку, так как удар от этого может получиться еще сильнее.
Повод был, как же без него - конец учебного года с двумя тройками. Но только повод. На самом деле, я ничего не помню из того, что прокручивалось в те минуты в голове: что-то вычитанное из книг, подслушанное от пацанов во дворе и от взрослых на итоговом родительском собрании, подсмотренное на пляже или в бассейне... Так же не запомнились реплики, которыми я сопровождал этот процесс. Это были даже не законченные предложения, а такая теплая, пахнущая чем-то родным словесная каша, круговерть вокруг нескольких заветных слов.
Но помню, что под конец этого процесса ягодица немного затвердела и онемела, как после новокаина.
Помню, как, встав на стульчик, разглядывал на следующий день в зеркале в ванной яркие фиолетово-вишневые продолговатые следы на левой половинке. Это не были классические рубцы, скорее, яркое слившееся пятно. Но продольная структура прослеживалась очень четко, и ни с чем другим этот кровоподтек спутать было нельзя. На правой половинке осталось несколько весьма характерных синяков.
До какой же степени я становился другим в этом городе А***, если умудрился про это забыть!
Но завтра в раздевалке и в душевой шахты это увидят все. И никакого способа скрыть следы просто нет. И предотвратить появление там голым тоже невозможно. Вот от этой мысли ноги мои и подкосились.
Причем, это жуткое ощущение не было для меня новым. Год назад я уже испытал его, когда мы с матерью ходили (неважно, по какому поводу) сдавать анализы в детскую поликлинику. Ходить в таком сопровождении было стыдно, но у матери были опасения, что один я могу и саботировать этот процесс. Сдали кровь, потом все остальное, а под конец зашли в кабинет, где нужно было пройти еще одну малоэстетичную процедуру, позвольте мне ее не описывать. Достаточно сказать, что для этого требовалось полностью снять штаны.
Мир в детстве не синкретичен. Я ведь шел в эту поликлинику совершенно спокойный. Хотя накануне опробовал на себе подобранный на стройке обрывок коаксиального кабеля, после чего на теле остались совершенно недвусмысленные следы, которые невозможно было принять за что-то другое ни по форме, ни по цвету. Еще даже припухлость не сошла. Так вот, когда мне сказали, что предстоит сейчас сделать, - тогда-то я в первый раз испытал это ощущение, - что ноги подкосились.
Мои лихорадочные попытки отмазаться от этой процедуры, напоминали, наверное, фантазии Гумберта на случай внезапного медосмотра Лолиты, - что, дескать, девочка просто «случайно неудачно села на колышек на заборе». Пробовал давить на болезненную стеснительность, но мать и пожилая фельдшерица только посмеялись: «чего мы там не видели». Дальше я уже просто заледенел и действовал, как автомат, потому что через несколько секунд должно было произойти крушение всей моей Вселенной. С мальчиками моего возраста процедуру это делали не на кушетке, а я должен был лечь фельдшерице на колени. Разложив меня у себя на коленях, она молча все проделала, ничего не сказала, я встал, оделся, и мы ушли. Ничего не случилось.
Что меня тогда спасло? Боюсь ложной памяти, но объяснение у меня только одно. Два мира не соприкоснулись, но только опасно сблизились. Сыграло роль наше взаимное расположение: мать сидела на стуле ближе к двери, а фельдшерица - к окну, ей нужен был свет. Этот свет бил матери в глаза, так что ягодицы мои видны были только фельдшерице. А та на вид - женщина простая, из мира простых людей. И для нее просто не было повода что-то сказать. Мальчика выпороли. Что в этом такого, и о чем здесь говорить? Можно себе представить, сколько детских задниц она видела каждую свою смену, и сколько раз ей попадались следы и такие и намного более выразительные. В 1970-е годы в самом пролетарском районе самого пролетарского советского города в мире простых людей это было вполне житейским делом. Допускаю даже, что мою внезапно пробудившуюся стеснительность ей не пришло в голову связать с этими следами.
Мать была все-таки из другого мира. И уж она-то уж точно знала, что со мной ничего подобного не делали. Ей, наверное, много бы чего захотелось сказать, если бы она видела эти следы. Но она не увидела, а ей не рассказали. Крушения Вселенной в тот раз не произошло. Но это можно назвать чудом. Второго чуда завтра не будет.
- Из дома позвоню ему, - сказал, наконец, родственник-шахтер, так и не дозвонившись до нужного товарища.
Все ненужные слова, окружавшие меня в моей подростковой жизни, вернулись ко мне в виде какой-то словесной пены. Думай, думай! Но ничего подходящего в голову не приходило. Может быть, срочно вспомнить про какие-то неотложные дела дома? Но уже вечер, автобус ушел, да и не отпустят меня одного домой. А утром в шахту. Придумать какую-нибудь медицинскую причину? Сказаться больным, изобразить припадок? Но я помнил, какой смех вызвала моя попытка избежать разоблачения в поликлинике, хотя мне тоже тогда казалось, что я говорил логично и убедительно. Как мальчик Тема из «Детства Темы», который, надеясь избежать порки, предлагал отцу:
«А знаешь, папа, лучше отруби мне руки».
Стоит только заговорить, как моя логика наверняка меня предаст. От предчувствия даже не позора, а чего-то еще худшего, чем позор, в случае разоблачения хотелось убежать куда-нибудь прямо сейчас. Но я никуда не убегал, а только повторял про себя одно единственное слово:
«Так, стоп-стоп-стоп-стоп…»
И так всю дорогу, пока мы шли в сторону городка и вот, наконец, оказались у этого самого каменного карьера с высоким скальным обрывом, как тогда показалось, метров тридцать высотой. На самом деле, в нем было метров пятнадцать, наверное. А может быть, просто подняться туда, да и покончить все разом? Звучит смешно, но предстоящее действительно могло тогда показаться мне хуже смерти. Что такое смерть в тринадцать лет? Мы еще не способны осмыслить ее и воспринимаем, скорее, как побег. Шаг на подножку вагона, отъезжающего туда, откуда нет возврата. Но куда-то ведь этот вагон нас привезет, не так ли? А тут надвигалось нечто такое, чему не было названия. Чтобы избежать этого, на многое можно пойти. Как в тот раз, когда мать обнаружила тайник с моими девайсами и спросила, покраснев: для кого это? Я сказал: это для кота. На самом деле, мы с котом жили душа в душу, я и пальцем его не тронул. Но я предпочел прослыть отвратительным садистом и выдержать волну ответного презрения, лишь бы не объяснять то, что невозможно объяснить. А сейчас на что я готов? По скалам лазить не умею, вот в чем беда. И боюсь высоты.
Но, когда я увидел, что происходило на этой скале, мысли мои приняли совсем другое направление.
Поднимая фонтаны брызг, с обрыва в воду прыгали мальчишки, примерно, моего возраста. Прыгали ласточкой, долго разбегаясь и, картинно разводя руки в полете, явно красуясь один перед другим и еще непонятно перед кем, в лучах закатного солнца. Один за другим, один за другим!
Мальчишки двенадцати-четырнадцати лет. Такие же, как я.
Такие – да не такие. Мог ли я оказаться среди них? Ответ: нет, никогда. Потому что я никогда не смогу летать, как они, для меня это невозможно. Здесь ведь надо не просто преодолеть страх высоты, - раз в жизни собрался духом, зажмурился и шагнул в пустоту. Нужно еще сохранить четкую координацию движений. Потому что у этой скалы метров в пяти над водой был выступ. И если не наберешь во время разбега достаточную скорость или чуть отклонишься к скале, врежешься в этот выступ головой. А страх – это зажим, он мешает двигаться. Сохранить координацию, когда боишься, невозможно.
Значит, они не боялись.
Не в силах оторваться, я стоял и смотрел на этот конвейер красоты и бесстрашия, - мальчишки пролетали всего в полуметре от скалы, в полуметре от смерти. И впервые, наверное, так остро, почти до слез проживал внутри себя тот факт, что я не был и уже не буду таким, как они.
Не потому ли мы такие смелые в своей готовности оправдать наши пороки, что в жизни столько уродства и так мало осталось красоты? Но стоит случайно увидеть кусочек по-настоящему красивой, гармоничной жизни, - как словно молнией сверкнет: да ведь вы просто биологически разные существа, они и ты. Они сделаны из другого материала. Потому что для тебя это что-то запредельное, космическое, – та сила страха, которую они способны преодолеть. Они упиваются раскованными движениями своего тела, прыгая со скалы, а ты? Весь заледенел от неотвратимости завтрашнего позора. А три дня назад – чем ты занимался? Надевал чужие ордена? Украшал свое тело знаками, которые для настоящих пацанов – в каком-то смысле, награда за смелость? Захотел стать таким, как они? О, если бы кто-то из них увидел тебя в тот момент. Какое же ты говно. Какой же ты второй сорт изначально раз и навсегда. Они рождены летать, а ты ползать. И какая же это ложь, - что твоя боязливость – от утонченности твоей натуры, а они такие бесстрашные просто потому, что они – всего лишь зверьки с неразвитым воображением и толстокожей нечувствительной душой.
Ложь, ложь!
А правда завтра в шахте станет известна всем.
Не будет преувеличением сказать, что этот день изменил меня очень сильно.
По канонам литературы для тинейджеров я, наверное, должен был после этой поездки, собравшись духом, разорвать с Темой и стать другим. Этого не произошло. И, сознавая риск привнести в реальное детство свои сегодняшние фантазии, и понимая, что все дальнейшие рассуждения относятся скорее к миру наших грез, нежели к реальному миру, все-таки смею утверждать, что та поездка резко усилила Тему во мне.
Почему?
Дело в том, что мир грез, который мы, тематики, внутри себя создаем в терапевтических целях (и который нам не придет в голову путать с реальной жизнью) – он немного странный. Он не копирует весь паззл нашей реальной жизни, но состоит из тех элементов паззла, которых в этой жизни нам не хватает, и которыми мы достраиваем этот паззл ТАМ. Не стоит разглядывать этот мир в лупу: он не самодостаточен, фрагментарен и внутренне противоречив. Но многого от него и не требуется. Главное, чтобы там было то, что нужно нам. А нам нужно, чтобы порка там была легитимна. Легитимность – вот ключевое слово.
Но в мире грез есть свои самородки – те цельные фрагменты альтернативной реальности, где легитимность порки самоочевидна. В идеале - это моменты нашей реальной жизни, которые могли бы вписаться в новый паззл целиком. Так вот, там, у скалы было именно такое мгновение-самородок. И я приказал ему остановиться, потому что оно было прекрасно. И утащил мир своих грез, о котором нам нет нужды слишком много знать.
Теперь в этом мире появился новый образ. Осознав, до какой степени я не похож на других, я еще сильнее стремился догнать свое несбывшееся настоящее мальчишество, когда стоял перед зеркалом с рапирой в руках и воображал себя одним из тех, кто прыгал со скалы. И кого потом дома за это пороли. Порка за рискованные прыжки как честная, хоть и почти безнадежная попытка предотвратить следующий случай, когда мальчик захочет рисковать своей жизнью – это ведь полностью легитимно, не так ли?
На самом деле я не знал, что ждет их дома – семья с крепкими устоями и здоровой долей ремешка в воспитании или пьяное бормотание папаши, который приползает домой на бровях. И чем займутся они позже вечером, спустившись со скалы: будут на крыше сарая алые перья к стрелам приделывать или пойдут обносить киоск? Я совсем ничего про них не знал. Но перед зеркалом это было и не важно. Для меня они были в чистом виде «крапивинские мальчики» - сферические мальчики в вакууме. Им нечего было стыдиться и нечего скрывать, им ничего не мешало мыться в общем душе без перегородок. И я был с ними, я был таким, как они. Еще не выйдя из мальчикового возраста, я воображал себя мальчиком, который хоть в чем-то был равен им. Игра во внутреннего ребенка начинается задолго до того, как взрослеет ребенок «внешний», - вот что я сейчас понял. И хватит об этом.
Но тогда получается, что порка легитимна не только со стороны родителей такого мальчика, но и в его собственных глазах. Не думаю, что слишком обману себя, предположив, что предчувствовал нечто такое уже тогда. Это слова нашлись позже.
Во-первых, порка для мальчика легитимна, потому что - ну что такое для него страх ремня? После того страха, что он преодолел, прыгая со скалы, в полуметре от смерти. Даже если порка воспринимается как некий облом, эта неожиданность не парализует волю, а, скорее, бодрит. Как еще одно испытание на стойкость
Но не это главное.
Мальчик понимает, что за него волновались, переживали. И он, будучи внутренне честен, сознает необходимость как-то компенсировать тем, кто волновался, их тревогу. И если родители считают, что он должен с ними расплачиваться вот этим – что же, пусть будет так. Он вытерпит – ради них. Пусть это будет его вклад в поддержание мира спокойствия в семье.
Но и это, мне кажется, не высший слой. Есть еще один смысл. Немного религиозно-мистический.
Где-то шестым мальчишеским чувством мальчик воспринимает порку не совсем как облом, а отчасти как закономерный итог своего приключения. Как древний охотник после очень удачной охоты, убив мамонта, отрезает кусок и откладывает его в сторону - в жертву духам или богам
Мальчик только что очень-очень удачно поиграл в не полагающиеся ему еще по возрасту игры со смертью. Более чем удачно. Наверное, он сейчас счастлив. Но какой-то частью души – не совсем. Ему немного не по себе от слишком большой удачи. Как античный царь Митридат, у которого все складывалось ну уж слишком хорошо, специально выбросил в море драгоценный перстень, чтобы умилостивить богов. А когда рыбак поймал рыбу, которая проглотила перстень, и принес этот перстень в дар, царю Митридату, тому сделалось и вовсе тревожно.
Мальчик не знает про Митридата, но инстинктивно понимает, что судьба – великий распальцовщик, и удачей надо делиться. Он выиграл у смерти, а теперь надо отдать ей чуть-чуть жизни. Пусть в виде боли. Лишенный каких-либо мазохистских наклонностей, мальчик все же может испытывать нечто вроде потребности в равновесии. В подтверждении того, что он еще не совсем зарвался, и его удача не достигла запредельных значений.
Нет, сам он на порку напрашиваться не будет. Но если выяснится, что дома его ждет ремень, в его нежелании и страхе будет и капля чего-то еще. Быть может, облегчения. Вот теперь все сошлось.
И самое загадочное. Если уж вспоминать, то до конца. В тот раз, когда меня чуть не разоблачили в поликлинике, и два мира едва чиркнув один о другой, счастливо разошлись. Крушения не произошло. Но я этого еще не знал, а просто лежал на коленях у пожилой фельдшерицы, утратив всякий контроль над событиями. И я точно помню, что в эти минуты испытал не только страх. Страха-то, считай, уже не было. То, чего я боялся, уже случилось. Фельдшерица видела, не могла не видеть, что у меня на ягодицах. Впервые в жизни чужой человек видел это. Но секунды шли, и ничего не происходило. И вот это «ничего» сделалось потом очень сильно намагниченным в моих воспоминаниях. Как будто за несколько ударов сердца я успел ощутить флюиды другой жизни, где ты всем открыт, на теле у тебя нет и не может быть ничего постыдного. И душе становится так легко, как телу, когда в жару снимаешь свитер, тяжелое теплое пальто и шерстяные носки. И как же ты был глуп, что не догадался избавиться от всего этого раньше!

* * *

Дома родственник-шахтер, наконец, дозвонился до самого главного начальника и бросил трубку, страшно раздосадованный:
- Нечего, говорит, тут детский сад разводить. Вот же идиот! Нет, не получится взять вас завтра в шахту.
Друг заныл от обиды. Я изобразил подобающие мне по возрасту разочарование и печаль.

Август 2019




Обсудить на Форуме
Ответить